Сегодня день рождения у Константина Паустовского.
Ему исполнилось 25 лет.
Внезапно появилось множество крикунов. Они росли как грибы. Важнее всего считалось перекричать противника.
Дешевая демагогия расцветала на унавоженных рынках. Крикунов даже привозили из-за границы.
Однажды из Парижа приехал французский министр военного снабжения Альбер Тома.
Он появился у нас, чтобы уговорить «доблестный русский народ» остаться верным союзникам и не выходить из войны.
Этот коротконогий рыжебородый человек в изящном сюртуке показал в своих речах непревзойденный пример крика и выразительного жеста. Как-то он говорил с балкона теперешнего дома Моссовета (тогда этот дом был резиденцией комиссара Временного правительства).
Тома говорил по-французски. Вряд ли в толпе, слушавшей его, был хоть десяток людей, знавших этот язык. Толпа состояла главным образом из солдат и жителей московских окраин. Но в речи Тома все было понятно и без слов.
Тома, прыгая на согнутых ногах по балкону, наглядно показал, что произойдет, по его мнению, с Россией, если она выйдет из войны. Он подкрутил усы на манер Вильгельма, сделал хищные глаза, высоко подпрыгнул и стремительно схватил в воздухе за горло воображаемую Россию. Он вцепился в нее мертвой хваткой, зашипел, швырнул ее под ноги и начал остервенело топтать лакированными ботинками. При этом он испускал воинственные крики и рычал, как бешеный тигр.
Эта страшная пляска Вильгельма над поверженным телом России длилась несколько минут. Толпа, пораженная цирковым зрелищем, затаила дыхание.
Потом по толпе прошел глухой гул. Тома вытер надушенным платком красное лицо и привычным жестом – несколько набекрень – надел блестящий цилиндр. Он прислушивался к толпе и улыбался. В ее гуле ему чудилось одобрение.
Но гул, разрастаясь, становился все более грозным, пока наконец не послышались крики: «Позор!», «Клоун!», «Долой!» Раздался пронзительный свист.
Кто-то услужливо взял Тома за локоть и увел с балкона. Тогда взамен Тома на балкон вышел бельгийский социалист Вандервельде – человек с нестерпимо постным лицом, в застегнутом на все пуговицы пасторском сюртуке.
Он начал говорить очень тихо, без интонаций, жуя слова пересохшими тонкими губами. Казалось, он хотел усыпить толпу. Она действительно начала быстро редеть. Вскоре около балкона осталась только небольшая кучка людей, слушавших Вандервельде, очевидно, только из вежливости.
Вандервельде говорил о том же, что и Тома. Он уныло взывал к верности «священному военному союзу».
Со стороны Страстного монастыря донеслась музыка. Она все усиливалась, гремела:
Вышли мы все из народа,
Дети семьи трудовой.
«Братский союз и свобода» —
Вот наш девиз боевой!
Паустовский К. Г. Повесть о жизни. В 2 т. М., 2007
Внезапно появилось множество крикунов. Они росли как грибы. Важнее всего считалось перекричать противника. Дешевая демагогия расцветала на унавоженных рынках. Крикунов даже привозили из-за границы. Однажды из Парижа приехал французский министр военного снабжения Альбер Тома. Он появился у нас, чтобы уговорить «доблестный русский народ» остаться верным союзникам и не выходить Читать далее
Дорогая Елена Степановна. Едим ваши сухари, ветчину, оказавшуюся салом, и вспоминаем Ефремов. Да, теперь не то! Обедаем у толстой дамы в соседнем доме, обедаем, можете себе представить, довольно хорошо. Жарим яичницу. Катя что-то не худеет. Поневоле пришлось поселиться у Катуаров. Катину комнату топят, поэтому в ней сухо и тепло. У Кати нога не болит, конечно, если она не врет. Погода у нас истеричная,— то снег, то дождь, то еще что-нибудь. Оно конечно, тепло, но все же мы будем Вам необычайно признательны, если Вы привезете желтое одеяло.
Настроение в Москве поганое… 1-е мая напоминало похороны жертв революции. Если увидите Д., то передайте привет и скажите, что дня через два стану уже присылать корреспонденцию. Всего хорошего, ждем. Напишите, когда приедете.
Кот.
Письмо К. Г. Паустовского Е. С. Загорской-Паустовской
Паустовский К. Г. Поэтическое излучение. М., 1976
Дорогая Елена Степановна. Едим ваши сухари, ветчину, оказавшуюся салом, и вспоминаем Ефремов. Да, теперь не то! Обедаем у толстой дамы в соседнем доме, обедаем, можете себе представить, довольно хорошо. Жарим яичницу. Катя что-то не худеет. Поневоле пришлось поселиться у Катуаров. Катину комнату топят, поэтому в ней сухо и тепло. У Кати нога не болит, конечно, если она не Читать далее
Постепенно митинги в разных местах Москвы приобрели свой особый характер. У памятника Скобелеву выступали преимущественно представители разных партий — от кадетов и народных социалистов до большевиков. Здесь речи были яростные, но серьезные. Трепать языком у Скобелева не полагалось. При первой же такой попытке оратору дружно кричали: «На Таганку! К черту!» На Читать далее
Однажды на пьедестал памятника Пушкину влез бородатый солдат в стоявшей коробом шинели. Толпа зашумела: «Какой дивизии? Какой части?»
Солдат сердито прищурился.
— Чего орете! — закричал он.- Ежели хорошенько поискать, то здесь у каждого третьего найдется в кармане карточка Вильгельма! Из вас добрая половина — шпионы! Факт! По какому праву русскому солдату рот затыкаете?!
Это был сильный прием. Толпа замолчала.
— Ты вшей покорми в окопах,- закричал солдат,- тогда меня и допрашивай! Царские недобитки! Сволочи! Красные банты понацепляли, так думаете, что мы вас насквозь не видим? Мало, что буржуям нас продаете, как курей, так еще и ощипать нас хотите до последнего перышка. Из-за вас и на фронте и в гнилом тылу — .одна измена! Товарищи, которые фронтовики! До вас обращаюсь! Покорнейше прошу — оцепите всех этих граждан, сделайте обыск и проверьте у них документы. И ежели что у кого найдется, так мы его сами хлопнем, без приказа комиссара правительства. Ура!
Солдат сорвал папаху и поднял ее над головой. Кое-кто закричал «ура!», но жидко, вразброд. Тотчас в толпе началось зловещее движение,- солдаты, взявшись за руки, начали ее оцеплять.
Неизвестно, чем бы это кончилось, если бы кто-то не догадался позвонить в Совет депутатов. Оттуда приехали на грузовике вооруженные рабочие и восстановили порядок.
Паустовский К. Г. Повесть о жизни. В 2 т. М., 2007
Однажды на пьедестал памятника Пушкину влез бородатый солдат в стоявшей коробом шинели. Толпа зашумела: «Какой дивизии? Какой части?» Солдат сердито прищурился. — Чего орете! — закричал он.- Ежели хорошенько поискать, то здесь у каждого третьего найдется в кармане карточка Вильгельма! Из вас добрая половина — шпионы! Факт! По какому праву русскому Читать далее
На митингах слова никто не просил. Его брали сами. Охотно позволяли говорить солдатам-фронтовикам и застрявшему в России французскому офицеру — члену французской социалистической партии, а впоследствии коммунисту Жаку Садулю. Его голубая шинель все время моталась между двумя самыми митинговыми местами Москвы — памятниками Пушкину и Скобелеву.
Когда солдат называл себя фронтовиком, ему сначала учиняли шумный допрос. «С какого фронта? — кричали из толпы.- Какой дивизии? Какого полка? Кто твой полковой командир?»
Если солдат, растерявшись, не успевал ответить, то под крики: «Он с Ходынского фронта! Долой!» — его сволакивали с трибуны и заталкивали поглубже в толпу. Там он смущенно сморкался, вытирал нос полой шинели и с недоумением качал головой.
Паустовский К. Г. Повесть о жизни. В 2 т. М., 2007
На митингах слова никто не просил. Его брали сами. Охотно позволяли говорить солдатам-фронтовикам и застрявшему в России французскому офицеру — члену французской социалистической партии, а впоследствии коммунисту Жаку Садулю. Его голубая шинель все время моталась между двумя самыми митинговыми местами Москвы — памятниками Пушкину и Скобелеву. Когда солдат называл Читать далее
…Вчера выдали мне репортерский билет. А сегодня — весь день в редакции. Редакция в квартире бывшего начальника охранного отделения Мартынова. На окне лежит забытая им во время побега каска. Всюду секретные телефоны. Весь состав редакции — редактор Алмазов, его помощник, секретарь, Марусенька, я и машинистка. Газета носит сухое название «Ведомости Московского Комиссариата». Работы очень много. Все в кучу. Пишу статьи, репортирую, корректирую, ругаюсь с Марусенькой. Поступил я временно, до 24-го * . После Пасхи место за мной. Редактор почему-то ухватился за меня и уже два раза подбивал меня остаться на Пасху, но я непреклонен.
У дверей, всюду стоят караулы. Обстановка революционная.
Был сегодня с Марусей в Совете Рабочих и Солдатских депутатов. Расскажу, когда приеду…
Потом был один у Комиссара Временного Правительства Кишкина в доме генерал-губернатора. Всюду золото, ковры, портреты. У всех внутренних дверей часовые. Кабинет весь затянут красным сукном. У дверей — караульные офицеры. Кишкин — красивый седой старик, весь в черном. Очень вежлив. Принимал сотрудников всех московских газет. Все старики, толстые, гривастые, я один среди них мальчишка. Самому стыдно. Слишком я молод для сотрудника. Только что пришел домой. Устал. Дома разгром. Мама укладывается. И такая тоска по Кроленку, по Ефремову. Пожалуй, в Ефремове живее и глубже идет переворот. Здесь больше сумятицы, больше нелепых слухов. Рождается новое, но пока еще очень громоздкое. Комитеты, комиссии, отделы, союзы, советы, бюро, комиссариаты, секретариаты, организации и прочее и прочее. Поэтому все, что случилось, в Ефремове чище и проще…
Слишком много здесь говорят. И пишущие машинки стучат как полоумные…
Письмо К. Г. Паустовского Е. С. Загорской-Паустовской
Паустовский К. Г. Поэтическое излучение. М., 1976
…Вчера выдали мне репортерский билет. А сегодня — весь день в редакции. Редакция в квартире бывшего начальника охранного отделения Мартынова. На окне лежит забытая им во время побега каска. Всюду секретные телефоны. Весь состав редакции — редактор Алмазов, его помощник, секретарь, Марусенька, я и машинистка. Газета носит сухое название «Ведомости Московского Читать далее
Уже четыре часа ночи. Ночь светлая, влажная. Я медленно шел домой, прошел по Гранатному. Все снит. Я был в доме генерал-губернатора на заседании Исполнительного комитета. Круглый зал, облицованный белым мрамором. Высокие узкие зеркала. Хрустальные люстры мерцают многоцветными вспышками. На широких мраморных лестницах, в залах, затянутых старинным шелком, у всех дверей — Читать далее
В зале земской управы круглые сутки напролет шло всенародное заседание. Земскую управу прозвали «конвентом». В «конвенте» было дымно от дыхания сотен людей.
Февральский ветер развевал красные флаги.
Деревня хлынула в город за новостями и распоряжениями. «Как бы поскорей насчет землицы…»- говорили крестьяне. Все улицы около управы были заставлены розвальнями и усыпаны сеном. Всюду спорили и кричали о земле, выкупе, мире.
На перекрестках стояли пожилые люди с красными повязками на рукавах и револьверами на поясе — народная милиция.
Ошеломляющие известия не прекращались. Николай отрекся от престола на станции Псков. Пассажирское сообщение в стране было прервано.
В церквах в Ефремове служили молебны в честь нового правительства. Из тюрьмы выпустили почти всех арестантов. Занятия в школах остановились, и гимназистки с упоением бегали по городу и разносили приказы и объявления комиссара.
Паустовский К. Г. Повесть о жизни. В 2 т. М., 2007
В зале земской управы круглые сутки напролет шло всенародное заседание. Земскую управу прозвали «конвентом». В «конвенте» было дымно от дыхания сотен людей. Февральский ветер развевал красные флаги. Деревня хлынула в город за новостями и распоряжениями. «Как бы поскорей насчет землицы…»- говорили крестьяне. Все улицы около управы были Читать далее
На рассвете в типографии появился усталый и бледный, но решительный Рачинский. К пальто его был приколот огромный красный бант. Он вошел и с грохотом бросил театральным жестом на стол жандармскую шашку и наган в кобуре. Оказалось, что железнодорожники разоружили станционного бородатого жандарма, и Рачинский, бывший при этом, принес оружие, как первый трофей, в революционный Читать далее
Вдруг кто-то сильно застучал в окно. Все вздрогнули. По тому, как стучали – быстро и тревожно, – я понял: что-то случилось. Рачинский пошел открывать дверь. Варвара Петровна перекрестилась. Одна только гадалка не шевельнулась. В столовую ворвался Осипенко – в пальто и шапке, даже не сняв калош. – В Петербурге революция! – крикнул он. – Правительство свергнуто! Голос у него Читать далее
Я решил сходить в пригородное село Богово, чтобы узнать, чем живут и чего ждут здешние крестьяне.
Богово стояло на берегу прославленной Тургеневым Красивой Мечи. Река была под снегом, но около водяной мельницы шумела по лотку черная вода. В нее падали со звонким бульканьем оттаявшие сосульки.
Пришла первая февральская оттепель с туманами и капелью, порывистым ветром и запахом дыма.
В Богове произошла у меня встреча с одним человеком. Сначала я отнесся к ней как к курьезу, и только несколько дней спустя мне открылся почти символический смысл этой встречи.
Боговские крестьяне, так же как и подмосковные, ждали только одного – конца войны. Что будет потом, никто не знал. Но все были уверены, что война даром не пройдет и после нее восстановится наконец справедливость.
– Правды, главное, нету! – сказал мне сельский сапожник – щуплый мужичок со впалой грудью. – Обойди всю Россию, поспрошай всех жителей, и увидишь, что у каждого есть свое соображение о правде. Местное соображение. А ежели все эти местные соображения собрать, то и получится одна-единственная, так сказать, всероссийская правда.
– Ну, а какая же у вас своя местная правда? – спросил я.
– А вон она стоит, наша правда! – ответил сапожник и показал на бугор над рекой. Там в корявом яблоневом саду виднелся полуразрушенный барский дом. Он был небольшой, но сохранял в себе черты того усадебного ампира, который расцвел в России при Александре Первом, – фронтон с облезлыми колоннами, узкие и высокие окна с полукружием наверху, два полуциркульных низких флигеля и поломанная чугунная решетка редкой красоты.
– Вы мне объясните, – попросил я, – какое этот старый дом имеет отношение к вашей местной правде.
– А вы сходите в этот дом, к хозяину, тогда поймете. Сами сделайте выводы, кому этот дом, и сад, и земля при доме – там две десятины земли – должны принадлежать, ежели уж говорить о правде. Только хозяин там чудной. Помещик Шуйский. Рвань немыслимая. Вряд ли он вас к себе и допустит. Дело к нему какое-нибудь надо придумать.
– Какое же дело?
– Ну вроде вы желаете на лето у него поселиться, снять дачу. И пришли этот вопрос определить.
По едва заметной в снегу тропинке я прошел к дому. Окна были заколочены старыми трухлявыми досками. Парадное крыльцо замело снегом.
Я обошел дом, увидел узкую дверь, обитую рваным войлоком, и сильно постучал. Никто не отозвался и не открыл. Я прислушался. В доме было мертвенно тихо. «Да полно, – подумал я. – Там, должно быть, никто не живет».
В это время дверь внезапно распахнулась. На пороге ее стоял маленький старичок в черном, вытертом до дыр ватном халате, подпоясанном полотенцем. На голове у старика была шелковая шапочка. Все его лицо было завязано грязным бинтом. Из-под бинта торчала клочьями вата, коричневая от йода.
Старичок гневно посмотрел на меня совершенно синими, как у ребенка, глазами и спросил высоким голосом:
– Что вам угодно, милостивый государь?
Я ответил так, как научил меня сапожник.
– А вы не из рода Буниных? – подозрительно спросил старичок.
– Нет, что вы!
– Тогда пойдемте.
Он ввел меня в единственную, должно быть, жилую комнату в доме. Она была завалена тряпьем и хламом. Среди комнаты жарко топилась железная печурка. При каждом порыве ветра из нее струями вылетал дым.
В углу я увидел великолепную круглую кафельную печь с узорными изразцами. Почти половина всех изразцов была из нее вынута, и в маленьких нишах от вынутых изразцов стояли заросшие пылью пузырьки с лекарствами, валялись пожелтевшие бумажные мешочки и лежали усохшие червивые яблоки.
Над топчаном, покрытым облезлой овчиной, висел в тяжелой золотой раме портрет женщины в голубом воздушном платье, с высоко поднятыми напудренными волосами и такими же синими глазами, как у старичка.
Мне казалось, что я попал в начало прошлого века к гоголевскому Плюшкину. До этого я не представлял себе, что на Руси сохранились такие дома и такие люди.
– Вы дворянин? – спросил меня старичок.
На всякий случай я ответил, что да, дворянин.
– Чем вы сейчас занимаетесь, – сказал старичок, – меня не интересует. Теперь народились такие занятия, что сам жандарм ногу сломит. Изволите ли видеть, появились даже какие-то таксаторы! Чушь! Романовская чушь! Дом я вам на лето сдам, но при непременном условии, что вы коз заводить не будете. А то три года назад жил здесь у меня Бунин. Сомнительный господин! Христопродавец! Коз завел, а они и рады – все яблони погрызли.
– Писатель Бунин? – спросил я.
– Нет. Брат его, акцизный чиновник. Приезжал и писатель. Приличнее несколько своего чиновного брата, но тоже, скажу вам, не пойму, чем кичится! Мелкопоместные людишки!
Я решил вступиться за Бунина, применяясь к понятиям старичка.
– Ну что вы, – сказал я, – ведь Бунин – старый дворянский род.
– Старый? – насмешливо спросил старичок, посмотрел на меня, как на безнадежного тупицу, и покачал головой. – Старый! Так я постарше! Я в бархатных книгах записан. Ежели вы как следует учили историю государства Российского, то должны знать древность моего рода.
Тогда только я вспомнил, что сапожник назвал мне фамилию этого старичка – Шуйский. Неужели передо мной стоял последний отпрыск царского рода Шуйских? Что за чертовщина!
– Я с вас возьму, – говорил между тем старичок, – пятьдесят рублей за все лето. Деньги, конечно, немалые. Но у меня и траты немалые. Я с супругой своей в прошлом году разошелся. Она, старая ведьма, живет сейчас в Ефремове, и нет-нет, а приходится ей отвалить то пять, а то и десять рублей. Только бесполезно. Она деньги на любовников тратит. Нету хорошей осины, чтобы ее повесить.
– Сколько же ей лет? – спросил я.
– Восьмой десяток пошел негоднице, – ответил, сердясь, Шуйский. – А насчет вашего проживания у меня мы напишем соглашение по пунктам. Иначе никак нельзя.
Я согласился. Я чувствовал себя так, будто передо мной разыгрывался редчайший спектакль.
Паустовский К. Г. Повесть о жизни. В 2 т. М., 2007
На фото: Городская роща на окраине Ефремова
Я решил сходить в пригородное село Богово, чтобы узнать, чем живут и чего ждут здешние крестьяне. Богово стояло на берегу прославленной Тургеневым Красивой Мечи. Река была под снегом, но около водяной мельницы шумела по лотку черная вода. В нее падали со звонким бульканьем оттаявшие сосульки. Пришла первая февральская оттепель с туманами и капелью, порывистым ветром и запахом дыма. В Богове Читать далее
Даже в разговорах о политике, о положении России Рачинский любил блеснуть сомнительными выражениями. Однажды по поводу деятельности Распутина он сказал, что это «цинизм, доходящий до грации». Дурные стихи и плоские афоризмы просто лезли из него, как шерсть из линяющей кошки. Но у себя в доме он был внимательным хозяином. Чем больше я приглядывался к нему, тем чаще мне Читать далее
Вы сидите и коснеете в Ефремове, и мне вас жаль. Вчера я был на лекции о русском писателе,— Анна Ахматова прострелила меня своими египетскими глазами. Сиял лысиной и золотом зубов Серафимович с ужасающим, корявым лицом Квазимодо и хмельными глазами, по -английски строг, изыскан и стар был Бунин с глухим голосом и легким хохлацким акцентом. Тяжелый Сумбатов, величественный Телешов, пылкий и грассирующий Потемкин . Маленький неуклюжий старичок с крашеной бородой и блеклыми глазами все потирал руки и что-то тихо говорил голосом Марии Александровны. Это Короленко . И просто одетый, суровый, измученный, с презрительной складкой у губ и умным квадратным лицом Шмелев — самый молодой, резкий и отчеканенный. Изящный, как юноша, Станиславский и Лилина , Бурджалов , Осоргин и другие. Шайка репортеров и газетчиков,— сварливый, глупый, завистливый народ, щеголяющий дешевым цинизмом. Как сказал Потемкин — в публике было «электрическое» настроение. Много шумели.
Но почему-то все это показалось мне отжившим, старым, не волнующим. Для меня были только двое — Бунин и Шмелев. Бунин, спокойный, тонкий, задушевный,— чеканил свои стихи и волновал. У него редкие тонкие руки. Шмелев бросил публике в ответ на жалобы на оскудение литературы — «Каждое общество заслуживает своих писателей. Гения надо заслужить. Прежде чем говорить о нем, надо спросить себя — достойны ли мы иметь гения. Вы — косная масса под новыми сюртуками, вы — трусость, вы — душевная прострация и та человеческая пыль, от которой тошнит в уме. И если придет в Россию гений, то какое отчаянное, потрясающее проклятие он швырнет в лицо России и вам, ее «промотавшимся», оголтелым отцам».
А в публике говорили: «Возмутительно. Написал каких-то жалких два рассказа, изданных универсальной библиотекой за 10 кон., и смеет говорить такие вещи». Одна дама, сидевшая впереди меня, сказала, что «такого господина она бы не впустила в свою гостиную». Короленко обомлел. Как! Как можно! И зашамкал о редком единении в России читателей и писателей. Что вы, помилуйте! Разве можно. А Михайловский, Щедрин, Некрасов? Даже этот вечер — пример единения. Хорошо единение. «Я бы его в свою гостиную не пустила».
И Шмелев ответил о том, как затравили всех русских гениев, затравило общество, обыватель, вся дикая русская жизнь, и крикнул о несмываемом позоре и крови на руках русской критики, задушившей свободную мысль, убившей из-за угла безвестных гениев, которые были бы неизмеримо выше всех столпов русской литературы. Это подлость. Будьте прокляты вы, русские интеллигенты, с вашей критикой. Черт меня дернул родиться в России с душою и талантом.
Был у меня Р. В связи с ним я был в течение 3—4 часов в полосе катастрофических событий. Когда увидел кольцо — рассердился, что не пригласили его шафером в Слободу. «Ведь я был тогда в Москве, почему не сказали». О тете Кате сказал, что «одна она такая». Когда я сказал, что Вебер теперь думает о гибели Паустовского, он почему-то рассердился и ответил: «Вебер с… с… Его ничто не радует».
Это, должно быть, последнее письмо. Как хорошо, что ты здорова. Как хорошо, что я буду около тебя. Как хорошо — все…
Пишу Зыбь.
Твой Кот.
Напиши еще в Москву.
«Бдите, ибо не весте ни дня, ни часа…»
Письмо К. Г. Паустовского Е. С. Загорской-Паустовской
Паустовский К. Г. Поэтическое излучение. М., 1976
Вы сидите и коснеете в Ефремове, и мне вас жаль. Вчера я был на лекции о русском писателе,— Анна Ахматова прострелила меня своими египетскими глазами. Сиял лысиной и золотом зубов Серафимович с ужасающим, корявым лицом Квазимодо и хмельными глазами, по -английски строг, изыскан и стар был Бунин с глухим голосом и легким хохлацким акцентом. Тяжелый Сумбатов, величественный Телешов, пылкий и Читать далее
Кроленок глупый мой, хороший. Как я дико рад тому, что тебе лучше. Еще осталось немного дней, длинных, длинных дней… Бунину стихи я послал еще до твоего письма. Послал я ему — Залит солнцем торжественный мол,— Дожди засеребрили в саду моем, венчальном,— Мои туманы синие в огнях,— Если падают нежно лепестки молодые,— Безбурное желание давно-давно истлело,— Эй, бубны,— У Читать далее
Вчера я был в Драматическом театре на лекции Волошина «Судьба Верхарпа». Я первый раз в этом театре. Он похож на загородный ресторан; залы с тропическими растениями, ковры, золоченые люстры.
Собралось человек сто. Зал был почти пустой. Был неизменный Вячеслав Иванов * . Я влез в один из первых рядов и сидел между мамашей Волошина, седенькой старушкой, и дочерью Бальмонта, девицей с белыми ресницами, пухлой и застывшей. Много длинноволосых поэтов.
Волошин — маленький, толстенький, с рыжей шевелюрой, в пенсне и глухом шелковом жилете. В фойе он суетливый, на сцене неподвижный, с глухим голосом и скупыми жестами.
Читал он хорошо. Говорил о страшном уделе Франции — гибели трехсот поэтов на войне, о смерти величайшего социалиста Жореса, убитого в ресторане за несколько минут до объявления войны, о смерти критика Леметра , который перед смертью внезапно разучился читать и пытался вновь научиться, разбирая по слогам; о Реми де Гурмоне , внезапно потерявшем вкус к искусству, с отвращением закрывавшем прежде любимые книги, убитом этой войной; о художнике «темных видений» старике Редоне , потерявшем всех сыновей, который сказал Волошину,— «Если бы Христос вновь пришел на землю, я бы сам приказал арестовать его», и, наконец, о фатальной смерти Верхарна с отрезанными ногами. Это все — война. Эти смерти — милосердие судьбы, унесшей лучших, чтобы избавить их от мучительного состояния ненависти, разлада и отчаяния.
Потом он говорил о творчестве Верхарна, о первом периоде — пророческой поэзии, отчаяния, предвидения войны в «Вечерах», «Крушениях» и «Черных факелах». «О, вечера, распятые на сводах небосклона». Символ отчаяния Верхарна — Лондон с его трагической красотой, город, где мозг поэта «застывал, как труп».
Второй период. Вера, всепрощение, любовь. Новая красота. Славит золото, пурпур и тело. Природа, ее шумы, призрачные селения человека.
Третий период.— Красота городов, где «пятна ватного света», где «жизнь алкоголем захватана», ночь — зарево меди, «газ мириадный мерцает золотою купиною». К городу несет деревня «сношенное белье своих надежд». В городе «сквозь эшафоты, казни и пожары» куется новая жизнь. В стихах этого периода заговорила испанская кровь Верхарна. Они все черные и золотые.
Четвертый период — благословление всего сущего. Спокойствие, мысль, воля к совершенству. И вдруг война.
Провидец, пророк — Верхарн ослеп. Гражданин заглушил поэта. Вместо ужаса перед совершавшимся и крика о безмерной любви он забыл свое поэтическое служение и написал «Окровавленную Бельгию» — книгу ненависти. Он изменил себе — и это не проходит даром поэту — и поэтому он умер.
Этим он кончил.
Это было вчера вечером. А сегодня праздник, и у меня большая тоска. Ездил к Романину, но не застал его, вечером был у дяди Коли, обратно приехали на автомобиле.
30/ I звонила Маруся Зеленцова. Просила зайти к ней. Был вечером, несмотря па смертельный насморк. Говорил очень мало. Маруся собирается на первой неделе поехать в Ефремов дня на два. Завтра напишу.
Целую. Леле кланяюсь, а еще кланяюсь Елене и всем ефремовским.
Твой Кот.
Письмо К. Г. Паустовского Е. С. Загорской-Паустовской
Паустовский К. Г. Поэтическое излучение. М., 1976
Вчера я был в Драматическом театре на лекции Волошина «Судьба Верхарпа». Я первый раз в этом театре. Он похож на загородный ресторан; залы с тропическими растениями, ковры, золоченые люстры. Собралось человек сто. Зал был почти пустой. Был неизменный Вячеслав Иванов. Я влез в один из первых рядов и сидел между мамашей Волошина, седенькой старушкой, и дочерью Бальмонта, девицей с белыми Читать далее
Утром уладил все с Университетом. Днем поиски Шенгелли; узнал лишь то, что 19 января он уехал в Минск. Напиши мне, маленькая, вот о чем — стоит ли некоторые стихи посылать Бунину, он ведь гораздо тоньше Г-го, а Горькому я пошлю отрывки из «Зыби». Бунин сейчас в Москве, я узнал его адрес.
Вечером — в Драматическом театре на лекции Максимилиана Волошина «Судьба Верхарна». Того Волошина, которого я читал в Таганроге, из книги которого взял это — «и стих расцветает венком гиацинта холодный, душистый и белый» * . Завтра напишу об этом подробно. Пока прощай. Я весь замер, я весь в каком-то холодном одиночестве, тоске, потому что далеко от Кроленка. И все думаю о нем, махоньком. Целую. Пиши, пе вертись, ничего не посылай.
Твой Кот.
Леле привет. Елене привет. Если ты осмелилась выйти без позволения старших — погладь за меня кудлатого наглеца.
Письмо К. Г. Паустовского Е. С. Загорской-Паустовской
Паустовский К. Г. Поэтическое излучение. М., 1976
Утром уладил все с Университетом. Днем поиски Шенгелли; узнал лишь то, что 19 января он уехал в Минск. Напиши мне, маленькая, вот о чем — стоит ли некоторые стихи посылать Бунину, он ведь гораздо тоньше Г-го, а Горькому я пошлю отрывки из «Зыби». Бунин сейчас в Москве, я узнал его адрес. Вечером — в Драматическом театре на лекции Максимилиана Волошина «Судьба Верхарна». Того Волошина, которого Читать далее
<…> В дороге я спал. Сквозь сон слышал, как какой-то начальник станции рассказывал о том, что Пулковская обсерватория разослала по всем железным дорогам телеграмму о какой-то небывалой метели, ожидаемой на днях. Мешал спать пьяный телеграфист. Всех спрашивал.— Куда я еду? В Волово, в Курск, в Москву? Под Москвой начался буран, но в заносах не стояли, только шли очень Читать далее